Пётр Ткаченко

Братья Безродные

В этот ранний, ясный утренний час поздней осени на базу было тихо и спокойно. Первый в этом году легкий морозец прихватил лужицы чистой, прозрачной плёнкой льда, вморозив в них желтые, кружевные листья акации и пучки светлой, золотистой соломы. Первая седина изморози серебрилась на еще зелёной, не успевшей почернеть траве. Было свежо и просторно. За скирдами сена и соломы открывались дали, ранее словно и незамеченные и только теперь распахнувшиеся во все стороны света. Ледок резко, ломко похрустывал под сапогами в утренней тишине.
Из сарая дохнуло душным теплом, накопленным за ночь скотиной. Жалобно завизжала на ржавых петлях дверь. Зашуршала солома, и с тяжкими вздохами стали подниматься быки и коровы. Почуяв хозяина, приветливо всхрапнул конь, ожидая внимания и корма.
Михаил Федорович Безродный обвел взглядом родной двор, знакомый баз, как бы что-то отыскивая. Потом, словно забыв, что же он искал, долго и неподвижно стоял, не слыша просыпающейся скотины и хмуро вглядываясь в осенние дали. Будто что-то вспомнив, как бы пробудившись, взял вилы с отполированным ладонями держаком и стал метать сено.
В родном дворе все было привычно, как и всегда, но каким-то потаённым чутьем по волнам тревоги и даже ужаса, все чаще охватывавших его, он угадывал — что-то переменилось непоправимо и оставалось уже только делом времени, когда эта, такая знакомая, устоявшаяся, до слёз дорогая ему жизнь почему-то исчезнет, пойдёт прахом. Он верил и не верил в это, ещё смутно надеясь, что каким-то невероятным образом все ещё может удержаться. Но так как ничем не мог остановить эту слепую, лишь каким-то чутьем угадываемую непонятную злую силу, от этого было тягостно, мучительно и больно. Казалось, что это досадное наваждение вот-вот рассеется и жизнь снова войдет в свое исконное, привычное русло. Но то, что казалось таким простым и возможным в думах, на деле оказывалось неразрешимым и невозможным...
Наносив скотине сена, он постоял в раздумье среди база. Хотел поставить вилы,но потом резко, со злостью отбросил их в сторону. Вилы подпрыгнули на мерзлой земле, жалобно задребезжав сталью. Резко повернувшись, он решительно пошёл с база. В сердцах хлопнув калиткой, которая сухо вскрикнула и тут же испуганно смолкла.Братья Безродные
Он уже давно жил с ощущением сосущей сердце боли и тоски, никак не мог унять их в себе, но ничего не мог сделать с собой и, оставаясь наедине со своими думами, только сильнее распалял себя. Его раздражало в людях какое-то всеобщее равнодушие и неведение, в то время как ему самому уже было ясно, что произошло нечто ужасное, трудно объяснимое, и не хватает лишь какого-то внешнего повода, чтобы все начало окончательно распадаться, хороня под своими обломками живых, ни о чем не ведающих людей...
На крыльцо вышел младший брат — Прокофий Фёдорович. На ходу застегивая полушубок и поправляя светлую, с жёлтыми подпалинами папаху, он молча направился на баз — поить скотину. Братья молча разминулись, не проронив ни слова. Не обменялись, как бывало, ничего не значащими фразами, но пробуждавшими в душах тёплые, ответные чувства. Теперь они больше угрюмо молчали, каждый втихомолку думая свою думу. У каждого теперь была своя правда, в которую он единственно верил и по которой, как считал каждый, и должно было все определиться. Каждый считал теперь себя правым, а брата заблуждающимся, заблудившимся в своей жизни. При этом прежней, общей для них и необходимой для всех правды, как бы и не было...
Лишь иногда после долгого молчания, через плохо скрываемые раздражение и злость, между ними вспыхивали короткие перепалки, ничего не проясняющие, но лишь ожесточающие их души, все больше и больше разъединяющие их и удаляющие друг от друга. Они жили ещё рядом, в старинной отцовской хате, внешне ничем не выдавая неблагополучия, но было ясно, что такое положение долго продолжаться не может и рано или поздно должно чем-то разрешиться...
Михаил Фёдорович не раз уже пытался припомнить, когда именно и с чего начался этот, вроде бы совершенно
беспричинный спор с братом. Ведь были же когда-то между ними и родство, и взаимопонимание. И никак не мог установить ту грань, которая их разделила. Вспоминалась их служба в полку, когда все было так понятно и предельно ясно. Тогда невозможно было даже вообразить, что между ними возникнет такая глухая, беспричинная вражда.
От тех времён сохранилась фотокарточка, сделанная в марте 1904 года под Карсом, на которой — братья молодые, ещё ни о чём не ведающие, не знающие, какую участь им уготовит судьба. Фотокарточку эту они прислали домой, матери и сёстрам. Михаил Фёдорович тогда размашисто, своим красивым с завитушками почерком подписал её: «Дорогим нашим маме Анне Степановне, дорогим Лене и Наде от Михаила и Прокофия». Теперь эта фотография в почерневшей от времени рамке среди многих других висела на стене, на самом видном месте, а потому и оставалась незамечаемой, не напоминающей о былом согласии и родстве. Но Михаил Фёдорович, иногда останавливаясь на ней долгим взглядом, задавался все тем же мучительным вопросом: куда же девалась та близость, которая между ними была?..
Неужто ему, Михаилу Безродному, атаману станицы Усть-Лабинской, казачьему полковнику, суждено стать последним в их старинном казачьем роду... Почему, по какому праву и по чьему велению должен пресечься их род, почему ему, жившему вроде бы праведно, вдруг не оказывается места на такой просторной и терпеливой земле...
Сто двадцать лет атаманства в Усть-Лабе насчитал он в своем роду. Почему это должно пресечься... Может быть, та жизнь, которой жили его предки, была какой-то несовершенной и ущербной, и вот теперь люди наконец-то отыскали более справедливую ее форму... Но чем больше думал об этом Михаил Фёдорович, тем в еще более глухой тупик заходил, душой чувствуя неблагополучие, но не находя происходящему вразумительного объяснения, ибо не мог же он не видеть, что на смену налаженной казачьей жизни предлагалось нечто с ней несравнимое, более упрощенное, предлагались такие идеи, по которым жизнь человеческая вообще свершаться не может...
Он не мог вместе с тем упрекнуть Прокофия в какой-то злонамеренности, что ли. Не мог не видеть, что и брат так же как и он сам, мучается происходящим, что он тоже, видимо, хотел добра и справедливости. Правда, была все же у Прокофия какая-то надорванность. Но когда это было, еще в 1905 году, на службе. Однажды, будучи дежурным урядником, он повздорил с офицером и ударил его. Угодил на два года в тюрьму. Срок отбывал в Екатеринодаре, да и отпустили его досрочно. В шестнадцатом году опять попал в тюрьму, но уже за причастность к революционным делам. Но тогда он не знал, что те былые недоразумения теперь могут стать, что называется, козырной картой и определят его положение в новой жизни. Теперь он был вроде как бы пострадавшим от прежнего режима... Да ведь и были же вроде основания протестовать...
Михаил подозревал, что неудержимая революционность брата проистекала от того, что Прокофий стал почему-то как бы стесняться той казачьей жизни, которой жили деды и отцы. Она стала казаться ему почему-то отсталой, мешающей ему жить, а потому и подлежащей какомy-то переустройству.
То, чего следовало держаться, что надо было хранить и приумножать, вдруг по какой-то странной логике оказалось как бы ненужным, лишним и даже враждебным...  Да и образованностью он не отличался. Учился всегда неохотно, через силу и по принуждению.
В шестнадцатом году после возвращения с фронта Михаил Фёдорович стал помощником атамана Аскольского, а в девятнадцатом году его избрали атаманом станицы. Конечно, он чувствовал, что жизнь переменилась окончательно, атаманство как бы утратило свою былую ценность и привлекательность, стало теперь совсем иным.
Прокофий же стал красным командиром и как-то незаметно сменил черкеску на кожанку и галифе... Жили в большом отцовском доме. Теперь Михаил окончательно убедился в том, что произошло нечто трудно поправимое. Прокофий же держался так уверенно и самонадеянно, что, глядя на него, можно было подумать, что ему уж точно известно что надо делать, как следует переустраивать эту жизнь... На самом же деле, ничего ему не было известно, и чтобы этого никто не заметил, он и прикрывал неосознанно свое незнание наигранным оптимизмом.
Вместе с тем, Михаил Фёдорович не мог считать, что они были врагами. Они были людьми единого корня, оба, видимо, в равной мере хотели добра и справедливости, хотели проявить себя и утвердиться в этой жизни. Но только из этого почему-то выходило обратное... Может быть, всё дело было в каких-то общих закономерностях, коими управлялась эта, такая непонятная жизнь.
На Саламате, как называли в Усть-Лабе маслозавод, издавна обитало десятка полтора революционеров, когда-то сосланных сюда. Была среди них, как вспоминают, и дочь Плеханова. После Октябрьского переворота они вышли на демонстрацию с красными знамёнами. Помощник атамана Дронов приказал открыть огонь, в результате чего погибла учительница... С этой первой жертвы окончательно стало ясно, что жизнь куда-то уклоняется, пошла по каким-то непонятным и неведомым путям.Анна Степановна Безродная
Открытой борьбы между братьями не было. И вообще, поначалу эти споры напоминали скорее какую-то игру. Похоже, никто и предположить не мог, что вроде бы безобидное несогласие братьев во взглядах, в конце концов приведёт к большой крови, полному разорению, приведет в запустение с такими трудами обустроившийся богатый край... Когда в станицу приходили красные, Прокофий возглавлял совет, а Михаил уходил из станицы. Когда приходили белые, корниловцы, Прокофий убегал, а Михаила восстанавливали в правах атамана. К тому времени братья стали уже по сути чужими, но какое-то глубокое, явное чувство родства все ещё давало о себе знать, удерживая их от борьбы друг с другом. Они уже открыто спорили, доходя, порой, до ожесточения, не понимая, что спор этот не мог стать поиском истины, ибо причина его крылась вовсе не в разных убеждениях, не во взглядах на новое устройство станицы и страны, но в самих их душах...
В середине августа девятнадцатого года белые должны были взять станицу. Отец их, узнав об этом, пошел в совет предупредить Прокофия. Там, как ни в чем не бывало, заседали, смалили махорку. Отец приоткрыл дверь, крики в прокуренной хате смолкли. Он встретился взглядом с Прокофием и сказал: «Хватит заседать, вон уже за станицей стреляют, уходите...»
С того времени братья больше не встречались. Им обоим оставалось жить уже немного, но до последних дней каждый из них, пытаясь понять происходящее, как бы вёл с кем-то бесконечную полемику, представляя перед собой брата.
Михаилу казались наивными и жалкими те доводы, к которым прибегал Прокофий.
— Ну хорошо, как бы соглашался Михаил. — Вот вы переустраиваете жизнь, но я ни разу не слышал, чтобы
вы призывали людей работать, созидать, обустраивать, приумножать богатства... Вы всё время зовёте разрушать! Как же так?.. Вот взорвали Некрасовский мост. А вы ведь его не строили, его построили до вас... Кроме разрушений вы же ничего после себя не оставляете...
На это Прокофий обыкновенно отвечал, что строить oни начнут тогда, когда победят.
— Кого победите? — спрашивал Михаил.
— Контру!
— А контра кто?! Твои же станичники, с которыми ты вместе жил, на глазах которых вырос... Их надо уничтожать, что ли?
— Станичники разными бывают, — возражал Прокофий. — Лишь тех, кто не понимает, кто не согласен с нами...
— Значит, всех, кто с тобой не согласен, — к стенке... Так, что ли? Интересно получается, А вдруг это ты не понимаешь, а они-то как раз все правильно понимают?.. Ну о какой свободе ты говоришь, — с жаром убеждал Михаил брата, — если у тебя шашка в руках, и вокруг родная земля без края... Это и есть свобода. И иной ее у тебя, у всех нас и быть не может. А кто сулит тебе какую-то другую беспредельную и призрачную свободу, тот, по всей видимости, норовит отобрать у тебя эту свободу, которую ты уже имеешь...
На митингах Прокофий обычно так агитировал станичников: «Не пройдэ и дэсяты годив, колы мы, вси як амэриканци, будэм йиздэть на лисапетах..», то есть все, как американцы, будем ездить на велосипедах. Это представлялось ему вершиной цивилизованного устройства жизни...
Но вот мы уже отъездили и на велосипедах, и на мотоциклах, и машины давно уже стали по станицам обыкновением, но это не прибавило нам счастья. И не сделало нас лучше, благороднее и честнее, скорее, наоборот. Это нисколько не сделало людей роднее и терпимее друг к другу, а только посеяло меж ними отчуждение, готовое взорваться новой распрей, пробудить уснувший было хаос, в котором, как в болоте, потонут все эти и машины, и велосипеды... Жаль только, что в этом не может убедиться теперь Прокофий, так как его давно нет на свете...
Михаил Федорович был знаком со Шкуро еще по турецкому фронту. Когда корниловцы вошли в Усть-Лабу. он, молодой, подтянутый офицер, с невероятно узкой талией, умным и спокойным лицом, был представлен самому генералу Корнилову, назначен командиром сотни горцев, которые называли его не иначе, как Мухаммед-Паша. Сохранилось предание, что он присутствовал при роковой кончине Корнилова под Екатеринодаром, и ему довелось слышать последние слова генерала, по сути его завещание. А умирая, он якобы сказал о том, что в открытой войне большевиков не победить, и, чтобы их одолеть, надо идти к ним на службу и обессиливать их изнутри...
Красные в очередной раз ушли за Кубань, в аул Хатукай. Злость Прокофия была уже столь сильной, что он не совладал с собой. Ему теперь казалось, что причиной всех неурядиц является его брат Михаил. Решение пришло быстро, и единственно возможное в такой ситуации. Из аула Хатукай, с другого берега Кубани хорошо была видна отцовская, родная хата, откуда он вынужден был убежать, и где теперь находился Михаил. Прокофий приказал выстрелить из пушки по родной хате. Ему казалось, что всё в этом перевернутом мире изменится, жизнь сразу каким-то образом преобразится и наладится, если не станет на свете Михаила...
..Пушка подпрыгнула от выстрела, подняв облако жёлтой пыли... Всё, что произошло после этого выстрела, сохранилось в пересказах родни и в преданиях. Оно было столь необычным, что читатель вправе заподозрить тут выдумку, сочинительство. Но всё произошло именно так. Снаряд, выпущенный Прокофием по родной хате, оказался мудрее его самого и в родную хату лететь не захотел. Во дворе же на летнее время обычно сооружалось нечто вроде шалашика, куреня. Там любила бывать их мама Анна Степановна, хоронясь от летней жары. Там у неё была божница, там она молилась Богу, прося его о том, чтобы он вразумил и наконец-то примирил неразумных братьев... В тот самый момент, когда Прокофий выстрелил по родной хате, Анна Степановна находилась в том шалашике, и снаряд, не захотевший разрушать отцовкую хату, попал в этот шалашик, попал по сути в мать...
Дальше произошло непредвиденное и необъяснимое. Снаряд разметал этот шалашик, но не тронул саму Анну Степановну и ее икону. Когда пыль осела, во дворе увидели Анну Степановну, стоявшую на коленях перед иконой. Говорили потом, что даже свеча пред ее божницей якобы не погасла... Поскольку никакого убедительного объяснения столь поразительному случаю найдено не было, то Степановну с той поры и стали считать святой...
По иронии судьбы, а может быть, по какому-то сокрытому закону, провозглашать советскую власть в Усть-Лабе пришлось всё-таки не Прокофию, а Михаилу. Бежать ему было некуда, и он вернулся в станицу из-под Екатеринодара, ни с кем больше не желая, тем более с братом, воевать, вернулся с надеждой на мирную жизнь. И поскольку его в станице уважали за трудолюбие и разумность, то на призывы отдельных обезумевших станичников, босоты: «Смерть атаману Безродному!» решили не реагировать.
Когда ему предложили провозгласить на митинге окончательную победу советской власти в станице, он несмело спрашивал: «А я тут причём? Это же брат мой этим занимался...» Но, всё-таки, выступить на митинге пришлось, и окончательную победу советской власти провозгласить... Ему вернули шашку и даже выдали винтовку для самообороны.Михаил Фёдорович Безродный
Но разворошенная революционным беззаконием станичная жизнь, как вешняя вода, уже не могла так просто и быстро успокоиться. Жизнь человеческая ничего не стала стоить. В этом клокочущем хаосе человеку стало очень просто затеряться. Михаил Фёдорович Безродный куда-то пропал. Полагали, что его выслали с партией раскулаченных и расказаченных станичников. Напрасно искали его уже позже дети и внуки. Никаких свидетельств, никаких документов, никаких следов его отыскать не удалось... И уже в наши дни, накануне новой тихой и шкодливой «демократической» революции, которая, как понятно, ничем не лучше всякой иной, некто Степан Гробко, бывший чекистом в Усть-Лабе, признавался внуку Михаила Фёдоровича Олегу Тимофеевичу Безродному, чтобы не искали больше деда, так как он собственноручно застрелил его во дворе усть-лабинской тюрьмы, по причине якобы отсталости того, принадлежности к атаманству, офицерству и нежеланию строить новую счастливую жизнь. Фамилия-то какая оказалась у судьи, словно, специально подобранная — Гробко... Примечателен и сам факт его признания в преступлении, причем внуку. Видимо, он уверовал в то, что все уже ушло, быльём поросло и можно легко, как о чём-то малозначащем, признаться в убийстве человека, своего станичника, атамана... Видно, он действительно уверовал в то, что в жестокостях виновато было время, а не он и ему подобные, утратившие всякую способность сопротивляться злу, а вместе с тем и человеческий облик...
Судьба Прокофия тоже не сложилась. Его поначалу стремительная карьера как-то неожиданно сломалась. Проштрафился он перед начальством. И случай-то был пустяковый, но, как ни странно, определил его судьбу. Дело в том, что брат красного командира дивизии Никиты Батлука Иван отличался не просто хулиганскими, а прямо-таки разбойничьими замашками. Насобирал где-то орденов Красного Знамени, с подельниками своими сняли в кинематографе красные шторы и пошили из них себе революционные галифе. За Кубанью, в Хатукае, жил вдовый казак Опахаленко с дочкой-красавицей. Иван убил его. По законам революционного беззаконного времени на подобные преступления можно было не обращать внимания. Но Прокофий Фёдорович пытался устроить жизнь, как ему казалось, по справедливости, успокоить наконец-то разбушевавшуюся революционную стихию. Иван Батлук, почувствовав, что от ответственности ему не уйти, кинулся в бега. Задержали его в станице Баталпашинской.
Послe этого случая Прокофий Фёдорович и попал в опалу. Мол, недоглядел. Должен был предупредить разбой. Закончил он дни свои председателем горсовета в Туапсе, не увидев действительно страшных плодов революционных преобразований, в которых он активно участвовал, не дожив до голода тридцать третьего года...
Задолго до этих смутных революционных времен братья Безродные раскопали где-то древний курган и нашли какого-то, видимо, скифского идола в полпуда чистого древнего золота... Когда подходили к станице белые или красные, они прятали его, бросая с Некрасовского моста в Кубань... Пока братья дрались неизвестно за что, это золото, составляющее целое состояние, куда-то пропало, кто-то прибрал его к рукам. Недаром же их мудрая мать, святая Анна Степановна, говорила им: вы делите чьё-то. а надо бы делить своё...
Позже Прокофий Фёдорович, если и не осознавал в полной мере, то все же, наверное, почувствовал, убедился в том, что лёгкого переустройства мира, скорого счастья не получилось, что свершилось нечто ужасное, подрубившее народ, противное самой природе человеческой, и он оказался его участником, пособником и даже виновником... Но ничего изменить или поправить было уже невозможно. Виниться к тому времени было уже не перед кем, если бы он, переборов-таки свою гордыню, и захотел это сделать — Михаила уже не было в живых.
Прошло ли временное наваждение, прояснился ли затуманенный ум, совесть ли пробудилась или просто сказалось еще не до конца растраченным и вытравленным родство, но после смерти Михаила Фёдоровича он усыновил его сына, своего племянника Тимофея. Может быть он знал даже о том, что Гробко убил его брата... Позже Тимофей так и звался по отчеству то Михайловичем, то Прокофьевичем. У него стало как бы два отца, а по сути не было ни одного...
Мама же их, мудрая, святая Анна Степановна, прожившая сто пятнадцать лет, потом, когда пройдут глухие времена, скажет, что одного ее сына убили за то, что он строил новую власть и колхозы, а другого за то, что не хотел этого делать... Но этих мудрых материнских слов братья уже не могли услышать...
Внук Михаила Федоровича, Олег Тимофеевич Безродный, хранящий историю своего рода, собравший документы и фотографии, сам уже доживший до дедовского возраста, мучительно размышляет о судьбах своих дедов, пытаясь понять их:
— Эту ситуацию до конца не уяснить, если выпустить из виду, что деды ведь были не рядовыми казаками, но принадлежали к атаманской, как говорят сегодня, элите. У Прокофия Фёдоровича не было зависти, но он по природе своей был тоже лидером. И в конце концов, как лидер, он тоже реализовал свои возможности, но уже на иной ниве. Ведь он, хотя и был урядником, но убежав из станицы, стал красным командиром полка. И потом, он ведь не был ортодоксальным коммунистом. В условиях предложенной системы он пытался организовать жизнь на основах добра и справедливости. Но это, по всей вероятности, было невозможно. В этом и состояла его трагедия...
Этому крепкому казачьему роду, семейству, если чего-то и не хватало, то только не родовитости, xoтя, словно по иронии судьбы, оно носило фамилию Безродных. Знать, дальний предок их, объявившись еще на Запорожской Сечи без роду и племени, так прозвался. Но эта его безродность, видно, так больно и горько помнилась ему, так въелась в душу, что в конце концов не могла не обрасти обширным родом. Но тогда почему та далёкая, былая безродность, уже было совсем утраченная, остававшаяся уже лишь только в фамилии, теперь вдруг пробудилась?.. Какая недобрая, неведомая сила снова разбудила ее?..
Приехав на Кубань, в родную станицу, я всё порывался съездить в Усть-Лабу, посмотреть на те места, где когда-то жили братья Безродные, и где разыгралась эта, теперь уже глухо доносящаяся драма. Было ясно, что это ничего не добавит к тому, что я уже знал.
Расспрашивать о давно миновавшем было уже некого. Да и кому теперь оно было нужно, когда снова пресеклась связь времён, прервалась спасительная преемственность, без которых человек беззащитен, уязвим и беспомощен... И всё же однажды я уже было собрался съездить туда со братом, но то сломалась машина, то не было бензи-"j-ездку пришлось отложить до лучших времен. К тому же, как мне казалось, брат не вполне понимал, зачем мне туда надо, и что я там надеялся увидеть. Да я и сам не мог определить, что же меня туда так тянуло, пока, наконец, не догадался, что мне надо было просто убедиться, удостовериться в единственном — узнать, цела ли, сохранилась ли всё-таки старая атаманская хата Безродных, оставило ли её немилосердное время или все же не пощадило. Та самая родительская хата, по которой в минуту недоброго наваждения, затуманенности сознания и пробудившейся злости стрелял из пушки Прокофий Фёдорович. Но это пока остаётся мне неведомым...

Перепечатывается с любезного разрешения автора по книге "Не для меня придёт весна", М., 2000. Фотографии взяты оттуда же.



Находится в каталоге Апорт